Вячеслав Овсянников - Одна ночь (сборник). Страница 88

Май, томление, зубрить лень. Сидим на холме, на зелёной травке, загораем. Внизу вокзал, змейка, блестя, бежит по рельсам, огибая озеро. Облако купается, лохматое, как голова моего друга.

— Маяковский. Поэма «Хорошо», — Володя отбросил от себя красный том, и он зарылся в траву, над ним трепещут молодые прозрачно-зелёные пёрышки.

Лежит Володя, заложив руки за затылок, смотрит в небо. Глубокое, ясное. А небо на него сверху глядит. Что оно там замышляет, что оно затаило, небо это?

7. КОСАЯ ЛИНИЯ

А грамота ему в наук пошла.

Былина о Василии Буслаеве

Володя один поступил в лётное училище. Меня медкомиссия подкосила. Зрение срезало. Правый глаз — сокол, а левый — туман. Таблица мутная, расплывается, буковки в нижней строчке чуть брезжат. Окулист честно искал единицу в моём оке, в лупу жмурился. Нет её нигде, шарь не шарь. Помочь нечем. Удар камнем в детстве. Прощайте, самолёты.

Горевать поздно. Поехал на Васильевский остров, на Косую линию — подал документы в морское училище адмирала Макарова, в знаменитую Макаровку. Разлучились: друг в Риге, я — тут, на берегах Невы, топчу скучный гранит.

Попасть в те стены на Косой линии — не простая задача. Море, как и небо, мёдом намазано. Слетелись медалисты со всего Союза. От Москвы до самых до окраин. Конкурс: двадцать молодцов на место. А я куда суюсь? Мои школьные годы — не серебро, не золото. Моя медаль — свинцовая бита. Отливали в банке из-под гуталина, играли на деньги на дне оврага. Залез я на чердак, чтоб домашние не мешали, и прокорпел над учебниками всё чудесное лето. Сбегаю к озеру искупаться — и опять на свою вышку столпника. В августе слез, бледный, упорный, и поехал сразить первый экзамен.

— Победа! — объявил я с порога через две недели. Прошёл и Сциллу и Харибду. По всем пяти экзаменам — высшие баллы. Мать моя заплакала, утирает глаза концом передника. Отчим горилку откупорил. Решили купить мне в награду новый костюм. Я отговорил.

Зря тратиться. Серьёзная пробоина в семейном бюджете. Училище теперь и оденет, и накормит, и спать уложит на курсантскую койку.

Зрение моё прояснилось, так хирург ущучил. Плоскостопие. У Нептуна ластоногих и без меня пруд пруди. И что я за невезучий такой. К главврачу, молю слёзно: отец мой, герой войны, мечтал, чтобы я моря бороздил. Главврач, суровый морщинистый старик, молча подписал медкарту.

Новобранцам приказ: остричься наголо, иначе не допустят к учёбе. Побежал я в ближайшую парикмахерскую на Васильевском, на Большом проспекте. А ливень — как грянет! Вымок до нитки, парикмахерша, хмурая, глядит на мою голову — с гуся потоп. Благодарит покорно за моё вторжение и лужи на полу, но стричь мою отсырелую шевелюру она наотрез отказывается. Решительно протестует. Пусть прежде мало-мальски просушусь. Взор мой так жалобен, что жница волос, смягчась, сует мне вафельное полотенце. Тру, тру макушку, стараюсь. Через десять минут — с голой тыковкой, лёгкий, свободный, ликую. На улице светло, дождь отшумел. Небо омытое, улыбается, Асфальт блестит. И глобусу на моей тонкой шее, остриженному, обдуваемому ветерком, свежо.

Первый курс до конца сентября послали в город Кириши Ленинградской области — сланцевый завод строить. Роем котлован. Наука наша с лопат началась. Палатки, дожди, грязь, изжога. Пуд не пуд, а съели мы там соли немало в щах-плове за этот киришский месяц. Сдружились.

На Васильевском осень. 22-я линия гуляет под тополями. Руки в клёши, якорь на пузе, морской картуз с бронзовым крабом. Тут флотский экипаж, наше обиталище. Высокий бетонный забор, ворота и КПП. Двор-плац — маршировать на строевых занятиях. Жилые корпуса буквой Е. Три факультета: судомеханики, электромеханики и радисты. Не сказал бы, что я обожаю электрические двигатели. Выбрал по расчету: на электромеханическом конкурс поменьше.

На этаже две роты. Режим ежовый. Жёсткие башмаки-гады, выданные нам, курсантам-первогодкам, гремят в восемь утра, строясь в две шеренги в тёмном коридоре. Команда: по номерам рассчитайсь! Пофамильная перекличка. Возникает перед нами Ружецкий, наш ротный, капитан третьего ранга, каланча, потолок подпирает, вороной козырёк в серебряной капусте, да как гаркнет, лужёная труба:

— Где выправка? Мешки с ватой! Подбородки вверх! Грудь вперёд!

Нагонял страху Ружецкий этот. Багровый, как помидор. Жил он в Кронштадте. Командовал там миноносцем, пока не списали по нездоровью. Теперь — курсантов-макаровцев нянчить, ему, боевому офицеру.

С 22-й линии из экипажа или строем колонной по четыре на Косую линию. Там учебный корпус и столовая. Впереди и позади колонны — курсант с красным флажком. В роте меньше меня только мышь, тащусь в хвосте колонны, в последнем ряду с краю. А надо в ногу шагать, поспевать за всеми. Жеребцы длинноногие в голове, в передних рядах, как размахаются, как припустят, раздув ноздри. Завтрак их зовёт, чуют камбузные ароматы с Косой линии: жареную треску и пюре. Голодное брюхо бурчит, бунтуя, затянутое ремнём. И, повинуясь кишкам, забывшись, бегут бушлаты, стучат копытами, колышутся в сломанном и растянутом строю волны стриженых затылков. В дождь, в снег, в шторм, в любую погоду. А мне каково с моими короткими ножками! В их шаге моих — пять. Не шагаю — распластываюсь в гимнастическом шпагате, разрывая пах. Щиколотки от боли воют, кости трещат, необношенные гады кожу в кровь содрали. — Рота, стой! — кричит у ворот учебного корпуса моё избавление. Через месяц, заметив мои страдания, сжалились. Теперь я — бессменный замыкающий с красным флажком позади колонны. А это — тьфу, одно удовольствие. Рота шагом двухметровым машет, а я рысцой за ней бегу. Физразминка.

Ходим в хлопчатобумажных робах, тоненьких, повседневных, продувных. В городе, в аудиториях — везде. Широкие морские воротники-гюйсы стираем в хлорке — неприличную синюю краску извести, чтоб не как у салаг, чтобы как будто старые, выбеленные годами-бурями. Считается — шик. За этот шик — три наряда на камбуз, чистить картошку. Кары и репрессии не пугают. Полученные на парадный выход черно-суконные флотские брюки вся рота расклёшила за одну ночь. Лихорадка шитья захватила всех без исключения. Цех портних работал бессонно, не покладая игл. Ах, мировые вышли клёшики! В коленях — дудочкой, внизу — раструб шире плеч, ботинок не видно. И я оклёшился, а как же. Чем я хуже других. В воскресенье надел, увольнение, смакую: вот дома триумф будет! Мету клёшами снег по Васильевскому, по всем его линиям, метель, буран, запорошил дома на Большом проспекте. Гляжу: ротный наш Ружецкий чернеет сквозь метель — башня в морской шинели в белом кашне, заснеженный, верх фуражки с холмиком. Ружецкий и зимой предпочитал фуражку носить, нарушая устав. А лицо багровое от холода, и не только от холода, пальцем меня манит.

Дома в то воскресенье меня так и не дождались. Жирные тарелки полоскал в судомойке. Да не один я пострадал. Всю роту лишили берега на месяц. Приказ Ружецкого: к понедельнику к утренней проверке перешить наши клёши обратно, вернуть изуродованным брюкам первоначальный вид. И опять лихорадочные иглы, теперь уже безрадостно, трудились всю ночь.

Комнату называем кубрик. Нас тут шестеро: Анохин, Мушкетов, Седов, Зайченко, Барановский и я. Со всего Союза, с бору по сосенке. Анохин — из Ивановска, Мушкетов — из Урюпинска, Зайченко — из Новосибирска, Барановский — из Таганрога. Только Седов — ленинградец, не такой, как я — область, а коренной, василеостровский, дом его тут же — руку протянуть. Двое — с палуб военных кораблей. У Анохина за плечом Северный флот, у Барановского — Черноморский. Оба встают за час до подъёма: у них гимнастика — играют гирями, накачивая стальные бицепсы.

Седов спит до последней минутки. Натянет наш Серёжа одеяло на свою светлую, крупно-лобую голову, только горбатый клюв торчит, и сопит себе в обе дырочки, присвистывая. Растормошат его, вскочит, ошалелый. И так каждый раз.

А Мушкетов Григорий — казачья кровь. Посылки ему приходят регулярно из его Урюпинска Волгоградской области — с восхитительной домашней колбасой, загнутой кругами, как бараньи рога. Дух от неё! Чесночный клич по всем корпусам: Мушкетов посылку с почты принёс, вскрывает свой фанерный ящик! Да что там! По всей 22-й линии слюнки текут. Гриша — добряк, никому отказать не мог. Не успеет отодрать крышку — налетят коршуны, в миг распотрошат до крошки. Хорошо — кусок себе выхватит, так и тот со мной пополам делит.

Койка Зайченко у окна всю ночь остаётся аккуратно застеленная синим шерстяным одеялом. Является под утро, зажигает свет, будит нас и с жаром рассказывает о своих победах. Сев на койку, берёт гитару, бушлат нараспашку, румянец горит пожаром во всю щеку — розовая заря над Енисеем.

На весенних экзаменах провалился Зайченко с треском по всем предметам. Исключили сибиряка из училища.

Ночной наряд: охранять склады-сараи на заднем дворе.

— Глаз не спускать! Все понял? — спросил дежурный по училищу, старшекурсник. Усики, повязка, потрёпанный баркас набекрень.