Валентин Пикуль - Слово и дело. Книга вторая. Мои любезные конфиденты. Том 4. Страница 5

– Или глупа я, по-твоему? – надулась императрица.

Остерман ловко строил свой донос на Волынского.

– Мудрость вашего величества неописуема, – отвечал он спокойно. – Но прочтите еще раз пункт «О приведении государей в сомнение, дабы оне никому верить не изволили». Многое тут Волынский перенял от Макиавеллия, и, говорят, в библиотеке его еще более зловредные книги сыскать можно… Оттуда-то он брызжет ядом крамольным на власть вышнюю, коя от бога венценосцам даруется!

Несколько дней Анна Иоанновна ходила сама не своя. На приеме придворном она от престола с «державным штапом» в руке вдруг ринулась прямо на Волынского:

– Ведаешь ли ты, министр, что порядок на Руси издревле таков: за писанное пером у нас рубят голову топором?

Неожиданно раздался голос Бирона:

– А мне нравится, как написал Волынский…

Анна Иоанновна сникла. Она подкинула скипетр в руке, как дубину неловкую, и, поддернув края золотистой робы, величаво вернулась под тень балдахина – к престолу. Снова расселась там…

Волынский глянул на Бирона, и тот ему подмигнул, как конфидент верный. Ничего страшного. Шведский флот сейчас страшнее. Ибо, как докладывал в Сенате Соймонов, за годы последние русский флот изволил высочайше сгнить на приколе в гаванях…

С одной страны – гром,
С другой страны – гром,
Смутно в воздухе,
Ужасно в ухе!

Глава четвертая

Временами все спокойно. Но тишине верить нельзя. Не унялась жажда крови в царице – просто она осматривается по сторонам и… слушает! Анна Иоанновна всегда так поступала: казнит кого-либо, а потом утихомирится, выжидая ропота народного. Убедится, что бунта нет, и тогда довершает мщение. В казнях она следовала примеру Иоанна Грозного, который одного человека никогда не губил, а губил семьи. Но у семьи родичи были – значит, и весь род надо уничтожить. Ежели кто пожалел убитых, таких – на кол! Сородичей на кол посаженного повесить. Близких к повешенному сжечь. И оставалось поле ровное… Анна Иоанновна кусты родовые тоже с корнем старалась выдергивать из почвы. Месть императрицы была замедленной, будто игра кошки с мышкой; она была осторожна, но неотвратима, как рок…

В застеночном «мешке» обители Соловецкой уже восемь лет сидел дипломат князь Василий Лукич Долгорукий. Борода седая до полу выросла, в ней вши шевелятся, а под рубахой акриды-сороконожки бегают. Редко во мраке отворится люк, куда пищу для него спустят на веревке… Много лет промолчал Лукич, задубел в горе и долготерпении. Ждал он (годами ждал), когда позовет его Нафанаил.

Прикидывал во мраке: какой год нонеча? Кажись, весна.

Дух-то какой доходит от моря тающего. Коли глотнешь из люка, воздух ножиком острым в ноздри впивается. Нет, не зовет его старец… Неужто помер уже Нафанаил?

Лязгнули запоры над ним – велели Лукичу вылезать. Монахи подхватили его из ямы, повели узника коридорами длинными в келью, где благодатно было. Стояла посередь чаша с водою чистою, в ней ветка почками распускалась. А на подоконнике голуби зерно клевали. Старец Нафанаил лежал, высоко и бестрепетно, на ложе жестком. Рукою указал Лукичу, чтобы сел ближе. Сказал, что умирает.

– Стены эти, – говорил Нафанаил, – помнят и ватаги Стеньки Разина, когда они тут от царя упрятывались. Ой, много тут людей схоронилось, от мира дурного отрешась навеки… Обитель Соловецкая есмь Ватикан российский, и немало мы соглядатаев и слухачей на Руси имеем, каждый вздох слышим… стоны собираем, как жемчуг, ведем счет летописный горестям и радостям.

Лукич смотрел, как голуби целуются, как прет из ветки сила сочной, молодой жизни, и… плакал.

– Плачь, князь, плачь горше. Родичей твоих в Березове арестовали, всему роду вашему погром учиняется жестокий.

– О проклятый Бирен! – вскричал Долгорукий.

На что Нафанаил отвечал ему в спокойствии мудрейшем:

– Бирона ты излишне не осуждай. Герцог виновен не более собаки, коя к волчьей стае пристала. Средь злодейств самодержавных злодейства Бирона даже не разглядеть… Но и вы! – сказал старец, на локтях с ложа поднимаясь. – Вы, бояре подлые, более всех повинны в мучениях народа. Не будь вашей грызни по смерти Петра Великого, и вся бы Русь иной дорогой пошла…

Долгорукий, сгорбясь, поднялся:

– Не такого свидания ожидал я, старче Нафанаил… К чему ты упрекал меня? Благослови хоть…

Черносхимник слабо перекрестил его:

– Благословляю тя на муки!..

Лукича солдаты заковали в цепи, и ворота обители распахнулись. Лед в гавани Благополучия уже сошел, зеленел свежий мох в камнях стен монастырских, солнце ослепляло узника, надрывно кричали чайки. Лукича спустили в баркас под парусом, поплыли в синь моря.

– Люди добрые, скажите, куда везете меня?

– Молчи, дедушка. Не вынуждай присягу нарушить…

Страшно было. Но иногда сладостно замирало сердце: может, простила его Анна Иоанновна? Ведь была же она в объятиях его… Бабье сердце должно бы помнить!



Тихо было. Но в тишине этой большие гады шевелились…

Тоску душевную глушила императрица в вине, которое пила лишь в кругу персон близких, ею проверенных. И средь них первым являлся обер-шталмейстер князь Александр Куракин; человек ума острого, всю Европу объехавший, многие языки знавший, он в пьянстве беспробудном был ужасен, задирист, вязался в ссоры разные и безобразничал всяко.

– Брось пить, Сашка! – говорила ему императрица. – Отставок не бывает для дворян, а то бы я тебя отставила от службы.

– Не я пью, – отвечал Куракин, – то Волынский пьет.

– Как это понимать?

– Он порчу на меня насылает. Заколдован я врагом моим. И не хочу пить, а сила нечистая опять меня в пьянство вгоняет…

– О чем ты болтаешь, Сашка?

– Голову надо Волынскому за колдовство отрубить!

В защиту кабинет-министра вступался сам Бирон:

– Ферфлюхтер дум! хундфотт! шпицбубе! – осыпал он бранью Куракина. – Кому еще из русских могу я довериться, как Волынскому? Тебе, что ли, из блевотины вставшему и в блевотину ложащемуся?

Но князь Куракин не унимался, травил Волынского при дворе. Тредиаковский недавно сатиру написал на вельможу самохвала, и Куракин читал ее всюду:

…за все пред людьми, где было их довольно,
Дел славою своих он похвалялся больно,
И так уж говорил, что не нашлось ему
Подобного во всем, ни ровни по всему…

На кого из вельмож написал поэт сатиру – не ясно, но Куракин трезвонил налево и направо:

– Это же про него – про Волынского нашего…

Волынский появлялся при дворе, а шуты ему кричали:

– Волынка идет! Дурная волынка всю музыку портит…

И наблюдательный Ванька Балакирев сделал вывод:

– Кому-то музыка волынки не по нраву пришлась.

Бирон, сочувствуя министру, спросил его однажды:

– Друг мой Волынский, не знаешь ли вины за собой?

– Какие вины? Ныне я не греховен.

– Однажды я тебя от плахи спас. Второй раз не спасти.

– И не придется, ваша светлость, вам меня спасать…

Волынский теперь не лихоимствовал, взяток не брал – жил на 6000 рублей, которые получал по чину министра. Это очень много! Но зато очень мало, чтобы при дворе бывать, и Артемий Петрович делал долги. «Я нищим стал», – говорил он, даже гордясь этим…

– Не надо ль денег тебе? – спрашивал его Бирон.

– У вашей светлости я не возьму, и без того немало сплетен, будто я клеотур ваш…

– Смотри, Волынский, – похлопал его Бирон по спине. – Будь осторожней, друг. Какие-то тучи стали над тобой клубиться.

Бирон частенько устраивал у себя приемы. К столу в изобилии подавались ананасы, персики, абрикосы, выращенные в подмосковной экономии императрицы – в Анненгофе. Звали всех – вплоть до Балакирева. Шут с женой являлся, такой махонькой, что она ему только до пупа доставала головой своей.

– Изо всех зол, какие существуют на свете, – пояснял Балакирев, – я выбрал для себя зло самое малое…

Бирон при гостях бывал любезен. Его суровый резкий профиль мягчал в пламени свечей, он был наряден, красив – широкий в плечах, тонкий в талии. Совсем иначе принимала гостей его горбунья. Биронша сидела на возвышении – вроде трона. Недвижима. Пудрой засыпана. Вся в блеске бриллиантов. И только руку совала – для поцелуя.

Сажали гостей не по билетам, а кому какое место достанется. Пересчитали всех с конца, и один остался без куверта. Этим последним оказался Балакирев, конечно.

– Да не с того конца считали, – обозлился шут. – Пересчитайте, с меня начиная, и тогда лишнего на улицу выгоним.

Пересчитали снова гостей, и лишним оказался сам герцог.

– Ну, это уж слишком! – оскорбился Бирон. – Ты не завирайся, скотина. Тебе люди давно уже, как скоту, дивятся.

– Неправда! – возразил Балакирев. – Даже такие скоты, как ты, герцог, и те дивятся мне, как человеку среди скотов…

Над столом поднялся пьяный князь Куракин.