Заметьте: неверующие всегда желают умереть внезапно – вернее, избежать смерти через смерть бессознательную. Такое желание – или ощущение ужаса, или ощущение тупого отчаяния, скрытое под маской равнодушия. Во всяком случае, такая смерть есть результат жизни бессмысленной. Насколько легка, спокойна, радостна смерть истинно верующих христиан (вчитайтесь и вдумайтесь, как умирали наши праведники!), настолько она страшна и мучительна для неверующих или для людей, взявших свою веру не из Божественного Откровения.
Лев Толстой, например, создал свою особую веру, и ему пришлось на 82-м году жизни предстать самому со своей верой пред лицом смерти и умер он… жестоко и трагично. Это потому, что религия, которую он создал, была не прочная, призрачная религия. Она была лишь временной формой его успокоения. Он и перед смертью все еще искал Бога, не будучи доволен своей религией. <…>
У нас царит бесконечное невежество в области богословско-религиозного знания, есть даже много интеллигентов, которые наивно хвалятся этим крупным пробелом своего образования. Люди, легко относящиеся к вере, никогда не читали наших первоисточников, немало людей, которые даже никогда не читали Святого Евангелия, не будем даже говорить о том, что они никогда не пробовали жить жизнью духа, т. е. путем опыта познать наше христианское учение.
Неверы упорны в своем отрицании, но ведь нельзя не видеть, что религиозная истина по самой своей природе допускает не рассудочный, а только опытный путь ее усвоения – и все-таки не делают никакой честной попытки идти к своей цели по пути опыта. Неверующие всегда признают знанием только то знание, которое опирается на опыт, на факты. Если бы кто сказал им, что совсем не верит в выводы химии и физики, то, несомненно, они такому ответили бы, что тот никогда не изучал опытным путем химии и физики, и в химии или физике, конечно, ничего не изменится от их неверия, вызванного незнанием.
Физический мир познается физическими опытами, а духовный мир – опытами духовными, а потому, кто позволяет себе судить о христианстве от имени разума, безличных опытов в области христианской, тот идет не путем разума, сколько бы он ни ссылался на разум, а действует, мягко выражаясь, как глупый…
Пора понять, что и в религиозном знании, как везде, разум должен обратиться к обычному для него опытному пути знания, вне которого он теряет свою правоспособность и осужден на совершенное бессилие. Необходимо обратиться к изучению богословской литературы для ознакомления с учением христианства не из вторых и третьих рук. И не относиться с презрительным невежеством к книгам людей, многие годы своей жизни проведших в служении Богу, очищая и просветляя свой дух, и находивших в этом радость, смысл и цель своей богатой духовным опытом жизни.
В нашей интеллигенции, невежественной в богословии, отсутствует, кроме того, чувство греха настолько, что слово «грех» звучит для интеллигентного уха почти так же далеко и чуждо, как «смирение». Вся сила греха, его влияние на всю человеческую жизнь, – все это остается вне поля сознания интеллигенции, находящейся как бы в религиозном детстве. Покаянное настроение духа должно неизменно сопутствовать человеку на всех стадиях его духовного развития, и если нет его, то человек стоит на ложном и опасном пути, и он далеко от спасения. <…>
Наше призвание не здесь, на Земле, наша родина и наша цель «там», в том мире, к которому призвал нас Господь. Люди, не сочувствующие Церкви, говорят, что церковное учение о той жизни – какой-то темный и беспредметный мистицизм. Так ли это? Правы ли мы? Мы, христиане, – не от мира сего. Это не значит, что наш мир где-то отсюда за миллиарды километров, где-то за бесконечными звездными мирами. Он внутри нас же самих, в окружающей нас природе, на всяком месте, в каждой душе. Стремиться из этого мира в тот не значит нестись и рваться куда-то в беспредельную звездную даль, в неизвестные пространства солнц и созвездий. Нет, это значит просто войти внутрь того, что находится в нас самих и кругом нас. В моей душе, какова бы она сейчас ни была, все же просвечивает нечто высшее, благороднейшее и святое, хорошие мысли, чувства и желания, та же душа, но только в более совершенной и прекрасной форме бытия. Идти туда, к тому просвету, вживаться в его атмосферу, ткать из нее свои жизненные нити – это и значит идти в тот небесный мир, к которому мы призваны Господом. Стараться отдавать свое глубокое внимание всему окружающему нас живому, всякой былинке и вещи, входить своим умиротворенным сердцем в то светлое и прекрасное бытие, которое проникает во все и отражается во всем, созерцая все в Боге, отказавшись от себя, – это значит идти в царство «не от мира сего». Тот мир есть лишь просветление, утончение и одухотворенный расцвет этого.
Милый друг, иль ты не видишь,
что все видимое нами —
Только отблеск, только тени от незримого очами?
Милый друг, иль ты не слышишь,
что житейский мир трескучий —
Только отклик искаженный торжествующих
созвучий.
Мы смотрим на то же, на что смотрят и другие, но видим в нем тот мир, который для других пока остается сокрытым. Можем ли представить себе, что говорил незаметный цветок – лилия – сердцу и очам Господа, когда Он всю славу Соломона повергал перед нею ниц!
Мы не от мира сего. Это, однако же, не значит, что мы должны чуждаться тех людей, с которыми нас сводит действительная жизнь и мечтать о других существах, которые более подходили бы к нашему идеалу. Да, мы должны быть как можно дальше от всего худого и в нас, и в других, наш долг – бороться с этим неустанно. Верующий в «то» царство входит в самое глубокое общение с окружающими его людьми, хотя часто и неведомо для них. Не помимо их он ищет того неба, к которому призван, а в них же и через них же. Он идет к тому миру через деятельное общение с ближними, будь он в сфере мысли, дела или невидимой молитвы и любви. То, что может казаться уединением христианина, – только видимость; он ближе к своим ближним, чем сами ближние между собою и к самим себе. Он сквозь них же, в их собственной глубине, видит просветленный чудный мир того царства всякой красоты, жизни и гармонии, который всегда обнимает их, но в который они никак войти не могут, неудержимо скользя по блестящей поверхности этого мира…
Человек, как существо, предназначенное к бессмертию, не может не иметь предчувствия о нем, но в иных людях чувство это сильно, а в других так слабо, что оно почти ни в чем не проявляется. Отчего это? Да оттого, что в теперешнем составе человека два начала: одно – бессмертное, которое не исчезает в смерти, другое смертное, которое живет только до гроба. Каждое из этих начал производит в человеке сродное себе чувство. Оба эти начала так тесно связаны, что составляют теперь одно целое. Поэтому-то и чувство бессмертия с чувством смертности сливаются в одно неопределенное чувство. Если человек живет более тем, что есть в нем истинно бессмертного, т. е. духом, совестью, то чувство бессмертия усиливается, а если сильно предается тому, что есть в нем временное и мертвое – плоти и крови, – то усиливается чувство смертности. Нашу душу, рвущуюся к свету небесному, нельзя удовлетворить земными благами и потому-то многие люди, имеющие все для земного счастья, испытывают великую тоску; недаром блаженный Августин, испытав все удовольствия и прелести земные, воскликнул: «Ты создал нас для Себя, и сердце наше неспокойно до тех пор, пока не найдет покоя в Тебе».
А великий святитель Григорий Богослов сказал: «Ты создал все непостоянным, чтобы мы всегда стремились к Тебе Постоянному, Вечнонеизменному!»
Смерть – великое и страшное таинство, и самое таинственное в ней – момент разлучения души с телом, переход человека из жизни телесной в жизнь чисто духовную, из временной – в вечную. Люди, говорящие легкомысленно о смерти, люди, сами прерывающие свою жизнь самоубийством, – глубоко несчастные и слепые! Ведь самоубийство уничтожает только тело, но не бессмертный дух его, который, по разрешению от тела, перейдет в вечность и некогда вновь соединится с тем же телом, хотя и измененным. И тогда самоубийца даст отчет не только за свое нравственное поведение на Земле, но и за насильственное прекращение своей земной жизни посредством самоубийства, так что, следовательно, освобождая себя самоубийством от временных страданий, он через это подвергает себя величайшему страданию в жизни будущей, вечной. Человек не должен оставлять своего поста на Земле, пока не отзовет его Тот, Кто послал его сюда.
Даже в дохристианском мире строго каралось самоубийство. В Греции от тела самоубийцы отсекали руку, которой он лишил себя жизни, и полагали отдельно. В Спарте и на Кипре совсем не погребали. В Риме Тарквиний Приск повелел тела самоубийц распинать на крестах и отдавать их потом на съедение диким зверям и птицам. Аристотель порицал самоубийство как проявление трусости: страдание и терпение – лучшая школа героизма, вот для страдания-то, для терпения и недостает самоубийце сил и мужества, почему он и бежит от жизни. Много сил нужно, чтобы переносить жизнь, которая нам не обещает ничего, кроме страданий, гораздо больше сил, чем для решения убить себя. И храбрость самоубийц – слепая и только потому кажется некоторым отважной. Индийская поговорка гласит: «Грудной ребенок не боится тигра». И храбрость самоубийцы сильна только до момента смерти, а в момент смерти душа прозревает, и скажи, храбрая душа, будешь ли ты так же сильна и там, пред тем, что тогда увидишь?