Владимир Топоров - Святость и святые в русской духовной культуре. Том II. Три века христианства на Руси (XII–XIV вв.). Страница 197

Дедушка Иван Иваныч хотел его не принимать на работу, но мать его («а прабабушка твоя Устинья») вышла с лестовкой, молилась она всё («правильная была по вере») и говорит: «Возьми, Ваня, грешника, приюти… его Господь к нам послал». И дедушка взял к себе Мартына. Три года не брал он в рот хмельного. Работал хорошо. Что получит — принесет своей благодетельнице, и она заработанное клала за образа. Но вот подошло время Мартыну пить, а она денег ему не дает.

Как разживется — всё и пропьет. Стало его бесовать, мы его запирали. А то убить мог. Топор держит, не подступись. Боялся — топор у него покрадут, талан его пропадет. Раз в три года у него болезнь такая нападала. Запрем его — он зубами скрипит, будто щепу дерет, страшно глядеть. Силищи был невиданной… балки один носил, росту — саженный был. Боимся — ну, с топором убегет! А бабушка Устинья выйдет к нему, погрозится лестовкой, скажет — «Мартынушка, отдай топорик, я его схороню!» —он ей покорно в руки, вот как.

Близился звездный час Мартына, а благополучие было уже полное: денег накопил много, в деревне построил себе хороший дом, «ну, жил и жил, с перемогами. Тройное получал! А теперь слушай, про его будто, грех…»

В то время строили Храм Христа Спасителя. Сам он каменный, но внутри было много работы по дереву. Сам Государь Александр Николаевич приехал посмотреть, как идет работа. Работой он остался доволен и вышел к рабочим, которых приодели во все чистое и выстроили в ряд. Царь поблагодарил их и выделил среди всех Мартына, стоявшего с краю. Кто–то из свиты посоветовал показать Мартына Государю в деле — «глаз свой доказать, что ни у кого нет» («Мартын, покажи аршин!» — звали его заточный глазомер). Государь ласково попросил Мартына показать свой секрет. «Могу», — говорит Мартын и попросил принести ему реечку без каких–либо помет. Принесли и положили перед Мартыном. Он перекрестился, посмотрел на реечку, на руки поплевал и р–раз топориком! — мету и положил, отсек». А Мартын Государю: «Извольте смерить. Ваше Величество». Смерили аршинчиком клейменым — «как влитой!» И еще несколько раз показал Мартын свое исключительное искусство. Государь был очень удивлен, поблагодарил его и дал ему золотой. Мартын тот царский золотой подложил под икону, «навеки». Год не пил, и опять нашло на него. Всё от него поотобрали, а его самого спрятали. Ночью же он все–таки сбежал, пропадая с месяц. Горкин догадался посмотреть под образа — царского золотого там не было: пропал. Стали Мартына корить, что «царскую милость пропил», а он божится: не может того быть. Никто ему не поверил: спьяну и пропил. С того времени Мартын перестал пить. Когда же однажды его стали дразнить: «Царский золотой пропил, доказал свой аршин!» — Мартын побелел, как не в себе: «Креста не могу пропить, так и против царского дару не проступлюсь!» Помнил он наказ старца не проступиться. «А вышло–то — проступился будто». Никто не верит ему, а он на своем стоит. Но жизнь не в жизнь стала.

(пропущены стр. 14–15)


встрече с Преподобным. А пока каждый занят своим делом. Антипушка ладит себе мешочек и ставит набойку на каблук сапога, рассуждая, что «другие там лапти обувают, а то чуни для мягкости… а это для ноги один вред, кто непривычен. Кто в чем ходит — в том и иди», и сообщая малъчику, как за него старался Горкин. «Больно парень–то ты артельный… А с машины чего увидишь!» — говорит он то же, что говорил и Горкнн. И в тон ему мальчик как бы продолжает за Горкина: «Это не хитро, по машине! […] И Угоднику потрудиться, правда?» И Антипушка, еще ближе подходя к теме Сергия: «Как можно! Он как трудился–то, тоже, говорят, плотничал, церкви строил. Понятно, ему приятно. Вот и пойдем». Эти отсылки к Преподобному, к эпизодам его жизни и его занятиям будут неоднократно повторяться и далее: это некие высокие образцы, которые возникают в памяти людской в самый разгар «бытового», но и памяти смертной.

Антипушка укладывает в мешок «всю сбрую»: две рубахи — расхожую и парадную, новенькие портянки, то–ce. «А ты собираешься помирать? У тебя есть смертная рубаха? — спрашивает мальчик. — Это почему же мне помирать–то […] — говорит, смеясь Антипушка. — А… у Горкина смертная рубаха есть, и ее прихватывает в дорогу. Мало ли… в животе Бог… Как это?..» — продолжает мальчик. Но и у Антипушки есть неплохая рубаха, которую он наденет для причащания–приобщания, приведет Господь. «А когда помереть komу — это один Господь может знать», — отвечает он.

Готовят к путешествию и Кривую: она повезет тележку. Обсуждение путешествия продолжается:

— Горкин говорит… — молитвы всякие петь будем! — говорю я. — Так заведено уж, молитвы петь… конпанией, правда? А Преподобный будет рад, что и Кривая с нами, а? Ему будет приятно, а?..

— Ничего. Он тоже, поди, с лошадьми хозяйствовал. Он и медведю радовался, медведь к нему хаживал… Он ему хлебца корочку выносил. Придет, встанет к сторонке, под елку… и дожидается — покорми–и-и! Покормит. Вот и ко мне, крыса ходит, не боится. Я и Ваську обучил, не трогает. В овес его положу, а ей свистну. Она выйдет с–под полу, а он ухи торчком, жесткий станет весь, подрагивает, а ничего. А крыса тоже на лапки встает, нюхается. И пойдет овес собирать. Лаской и зверя возьмешь, доверится.

Беседа прерывается. Зовет Горкин: «Скорей, папашенька под сараем, повозку выбираем!» Обсуждаются разные варианты. Отец за легкий тарантасик, но Горкин «настаивает, что в тележке куды спокойней, можно и полежать и беседочку заплести от солнышка, натыкать березок–елок […] как перышко!» Мальчик тоже хорошо знает эту тележку, меньше других, но всю в узорах, «все разделано тонкою резьбою: солнышками, колесиками, елочками, звездочками, разной затейной штучкой». И Антипушка тоже хвалит тележку, и отец вынужден согласиться с этим «поэтическим» выбором (он же и душевный), но велит колеснику Бровкину предварительно осмотреть ее. Осмотр — тоже ритуал, «и все боятся, стоят — молчат». Бровкин подходит к делу серьезно, напускает ка себя важность. «Ну как, недовольный человек, а? Плоха что ли?» — спрашивает Горкин, и голос его полон сомнения. Колесник шлепает вдруг по грядке, «словно он рассердился на тележку, и взмахивает на нас рукою с трубкой: — И где ее де–лали такую?! Хошь в Киев — за Киев поезжайте — сносу ей до веку не будет — вот вам и весь мой сказ! Слажена–то ведь ка–ак, а!.. Что значит на совесть–то сделана… а? […] Не тележка это, а… детская игрушка! И весь разговор», — к вящему удовольствию присутствующих заключает Бровкин.

Собирается и компания. Напрашиваются в нее, ссылаясь, что вместе веселей идти будет. Горкин же говорит, что идти никому не заказано, «а веселиться тут нечего, не на ярмарку собрались», а чтобы никого не обидеть, разъясняет: «Вам с нами не рука, пойдем тихо, с пареньком, и четыре дня, может, протянемся, лучше уж вам не связываться», и люди понимают, что к чему.

А пойдет в Троицу Федя, бараночник со двора, красавец, богатырь, а главное — «богомольный и согласный, складно поет на клиросе, и карактер у него — лён». С ним и в дороге поспокойней. И здесь впервые возникает далее неоднократно повторяемый мотив опасности пути:

Дорога дальняя, всё лесами. Идти не страшно, народу много идет, а бывает — припоздаешь, задержишься… а за Рохмановом овраги пойдут, мосточки, перегоны глухие — с возов сколько раз срезали. А под Троицей «Убитиков овраг» есть, там недавно купца зарезали. Преподобный поохранит, понятно… да береженого и Бог бережет.

Так на пути к Святой Троице святая Русь встречается с окаянной — разбойниками и убийцами. И это соприсутствие обеих Русей отмечает многие места и ситуации, и еще неизвестно, что сталось бы, если сила святости не одолевала бы и не сдерживала силу греха и насилия.

Идет в Лавру в той же компании и Домна Панферовна, из бань, женщина богомольная и состоятельная, добрая, но «большая, сырая, медлительная». [«Я знаю, что такого имени нет — Домна Панферовна, а надо говорить — Домна Парфеновна, но я не мог никак выговорить, и всем до того понравилось, что так и стали все называть — Панферовна. А отец даже напевал — Пан–фе–ровна! Очень уж была толстая, совсем — Панфе–ров–на».] С ней идет и ее внучка, молчаливая девочка Анюта, которая учится в белошвейках. Напрашивается еще Воронин–булочник, но у него «слабость»: человек хороший, но запивает. Обидеть его жалко, а взять — намаешься. Помогло, что приехал к нему брат, и Воронин должен был остаться в Москве.

Приходили и другие люди, которые не могли отправиться на богомолье, но давали на свечи и на масло Угоднику и просили вынуть просвирки, кому с Троицей на головке, кому с Угодником. Горкину — дополнительная работа: надо записать, сколько с кого получено и на что.

Святые деньги, с записками, складываем в мешочек. Есть такие, что и по десяти просвирок заказывают, разных — и за гривенник, и за четвертак даже. Нам одним, прикинул на счетах Горкин, больше ста просвирок придется вынуть — и родным, и знакомым, а то могут обидеться: скажут — у Троицы были, а «милости» и не принесли.