Владимир Шапко - Парус (сборник). Страница 52

Даже снаружи вокзал не казался таким огромным, каким был внутри. Словно осадив для разбега глубоко назад, он стремительно взбегал по широкой каменной лестнице на второй, открытый этаж, и тянулся к высоченным окнам, к свету. Внизу же, придавленным и остановленным наконец, табором – люди. Но табору без движения, без дороги – не жизнь, и вот стоит, топчется на месте, лежит на длинных деревянных диванах – осоловевший, измученный. Гул голосов серый, разреженный, как пар.

– Митя, не отставай! Держись за меня! – понукала разинувшего рот Митьку Катя. Людской поток, вынесший их из подземного туннеля, растекался по всему вокзалу. Люди с облегчением скидывали с плеч, ставили на пол вещи, но сразу как-то растерянно застывали. Точно на обширное, незнакомое болото вышли – и завязли: куда теперь-то?

– Митя, держись, я тебе сказала! – Катя с вещами упорно проталкивалась к кассам, которые сразу заприметила, как только вышли из туннеля. «Сначала – билеты, а уж потом – разглядывать всё», – рассудительно думала она.

Растянутая вдоль касс толпа не билась, не сражалась, как в Рубцовке, но как-то вежливо и долговременно давилась. Касс много. А в какую? Да и где тут крайнего-то искать?..

– Катя, Катя, сюда! – Возле одной из касс подпрыгивала рука и голова Панкрата Никитича: – Сюда, Катя!

Катя помахала в ответ. Нашли Меланью Федосеевну, и та, довольная, встретила их словами:

– Вона! – кивнула она на супруга, потерянно как-то выглядывающего из очереди. – Настропалила – и, считай, первый в очереди стоит. А то б вышагивал опять… Давай вещички-то да к нему ступай. А то – выглядывает.

Но напрасно Панкрат Никитич сломя голову бежал по туннелю к кассам – поезд Новосибирск-Харьков ушёл два часа назад, а на проходящие билеты не компостировали. Мест не было. Даже в общих вагонах. Вот тебе, бабка, и Юрьев день!

Привокзальную площадь – обширную, утренне-сизовато-дымную – вдоль и поперёк прострачивали люди. Дальше площадь и прилегающие улочки втягивала в себя другая улица – более широкая, подпирающая дальней частью асфальтового языка розовато-серебристое нёбо горизонта, но ближе увязшая в тяжёлых домах в лепнине, как в тортах. С боковых улочек теснились, ярясь и огрызаясь, грузовики и легковые автомобили. Заполошно тренькал, тащил искристую паутинку краснопузо подвешенный трамвай. Огораживаясь пустотой, бежали у обочин лошади с телегами и с похмельно тлеющими мужичками. Как по наждакам, по тротуарам торопливо шаркался густой пешеход. Обвисло и слепо, точно перед чихом, замерли топольки, будто только на время выпущенные из асфальта. И на целые кварталы лениво потягивалось равнодушное стекло магазинов. А в нём – брошенные, испуганно преломляющиеся – двое провинциалов. Мальчишка с баульчиком и женщина с кирзовой сумкой…

Долго ходили вокруг здания оперного театра, величественного и таинственного. Поколебавшись, купили билеты и пошли за детворой и взрослыми внутрь. Сидели на самой верхотуре. Снизу, как из колодца в жаркий полдень, приятно опахивала музыка. А по сцене волоокими козами в пушистых белых штанах капризно взбрыкивали вверх балерины. Их удерживали, будто укрощали, балеруны – как бифштексы мясистые, знающие своё дело. Митька балет отверг. Полностью. Катя частично одобрила.

Отоварив в магазине карточки, забрели в парк культуры и отдыха. Долго глазели на чёртово колесо, упорно улезающее в небо, на диковинные какие-то железные качалки, которые бултыхались со смеющимися ребятишками в огороженной площадке. Митька прокатился на привычной карусели. Он сидел верхом на обшарпанном верблюде. Потом вышли к летней эстраде, где на скамейках, на самом солнцепёке, сидели зрители, а в затенённой раковине, прямо на полу, как просторный ситцевый луг, волновались цыганки; их, как и положено, по краям застолбили плисовые цыганы с гитарами.

Вдруг вся эта декорация колыхнулась и закатилась песней. И повела её, повела, раскачивая, волнуя, дальше, дальше, быстрей, быстрей.

На сцену вымахнул солдат. Прямо из публики. Вся грудь в медалях. Саданул об пол вещмешок, пилотку и пошёл бацать сапожками. И волнистые кудри руками назад зализывает. «Да это ж солдат – цыган! Прямо из Берлина!» – ахнул народ и в ладоши задубасил. Хор «узнал» своего, взвизгнул, наддал. Плисовые тут же окружили солдата – и гитарами, гитарами его подначивают! А тот уже дровосеком рубит сапоги, аж на груди медали хлещут. А плисовые за ним, за ним, да жарче, жарче!.. Одна цыганка не выдержала, сорвалась. Крутанула ситцем и пала к солдату поляной – и выгибается, и назад, и кругами, и волнуется, волнуется, монистами рассыпаясь. А солдат схватился за голову – не сон ли это! – и давай обколачивать поляну, и давай: и дровосеком, и обколачивает, и дровосеком, и обколачивает! И кричит по-своему на весь парк: застолбил! застолбил! моя! навек! не подходи! убью-у! Хор – как стегнули – вскачь, плисовые гитары душат. Тут цыганят сыпанули на сцену – что началось!..

Митька часто-часто хлопал в ладошки. Поворачивался к матери: ну же, мама, ну! – и та, словно разучившись, неумело, как старушка, хлопала, виновато улыбаясь…

Вечером, возвращаясь на вокзал, проходили длинным сквозным сквером. Справа затихала улица, слева залезало на ночь в деревья и кусты закатное солнце. Устало присели на скамейку. В кустах напротив рыскали, шарились чудны́е какие-то собаки. Они вынюхивали понизу солнце, потом задирались акробатами. Их хозяева терпеливо ждали с провисшими поводками.

Мимо по аллее простучала каблучками дамочка, капризничая ненужным уже зонтиком и дёргая за собой, как собачонку, вяньгающего мальчишку, сопливого и в матроске. Митька удивлённо проводил их взглядом: странные всё ж таки люди в большом городе: с собаками – как с детьми, с детьми – как с собачонками… А, мам?.. И снова повернулся к диковинным собакам и их диковинным хозяевам.

Были тут какие-то жирные псы, слюнявые и недовольные, как старики; два кучерявых, будто опилками набитых кобелька во время прихрамывающего бега одинаково-продольно мотающих мордами; как трубы, длинные и певучие суки; здоровенный – с телка, но хлёсткий, как прут, угольно-чёрный пёс с болтающейся утюгом мордой; какие-то сплошь заросшие шавки, как будто прибежавшие сюда инкогнито… И все эти собаки были сытые, гладкие, холёные… А, мам?..

А Катя с непонятно откуда нахлынувшей злобой невольно только прикидывала: сколько же сжирают эти паразиты?.. И вспомнились тут ей два прошлогодних несчастных гуся…

– Пошли отсюда!

– Ну, мам, посмо-отрим…

– Пойдём, я тебе сказала! Людям есть нечего, а они… вывели… Крысы!

А вслед неслось: «Джек, ко мне!» «Джерри, Джерри, брось сейчас же, выплюнь – бяка!» «Ли-инда! Золотце моё! М-му-ух, моя радость!»…

8

Прошлой осенью, недели за три до Ноябрьских, Дмитрий Егорович заявился домой с киластым мешком за плечом.

«Сюрприз», – хитро подмигнул он вскочившим из-за стола Кате и Митьке. Прошёл в кухоньку, боязливо опустил мешок на пол – и отпрянул. Мешок завозился, в отверстие выдернулись две удивлённые гусиные головы. Помотались немного и криком вдарили – как в трубы гвозданули. Вот так трубачи! Вот так сюрприз!

– На работе дали, – смотрел и пояснял Дмитрий Егорович. – К празднику… Хорошие гуси…

Конечно, на работе разбойников не дадут, тем более к празднику, подумал Митька, однако выглядывал из-за матери с опаской.

Присев на корточки, Дмитрий Егорович стал дёргать мешок за край. Желая помочь, значит, гусям, освободить их. Но его не поняли: мелькнул, как острый камень, клюв – и он отскочил, за руку схватился: до крови, подлец!

Вот тебе и хорошие гуси…

А гуси поборолись с мешком, стоптали его под себя, и уже разгуливают по кухне, головами тянутся во все дыры. Под столик, под табуретку, за печку, в помойное ведро один было запустился, но чихнул – не про нас табачок, крепковат. И тут же нарисовал на полу. Другой не отстаёт – тоже рисует. Гуси тощие, грязные, облезлые. Как окопные генералы, после долгой позиции в тыл прибывшие. Для поправки сильно пошатнувшегося здоровья. Ходят, осматривают будущие апартаменты. Ну что ж, вполне пристойно, вполне. Впрочем, хозяева вон только рты поразевали, но это хорошо – почтение. К высокому чину. Это хорошо! Вполне, вполне… Генералы привстали на лапах, как бы потянулись и удовлетворённо замахали крыльями, только календарь зашуршал со стены, да сами хозяева чуть с кухни не вымелись.

На другой день Дмитрий Егорович и Спечияльный из штакетника сколотили здоровенный глухой ящик. На огороде. Нечто вроде гусятника.

И генералы без всякого почтения были выселены туда.

Питались гуси чёрт-те чем: ополосками, картофельными очистками, ботвой огородной не брезговали. Однако недели через две оправились, посвежели и стали оглашать окрестности жизнерадостными вскриками. Но кто бы ни разгуливал по двору – Митька ли, Дмитрий Егорович, из прорабской конторы ли кто – ящик на огороде молчал. Стоило Кате появиться на крыльце – сразу трубил торжественную встречу. Вытряхнет Катя половичок, уйдёт в дом – гуси разом оборвут. (Истинные профессионалы – ни единой ноты попусту.) Выйдет с другим половичком – «трубы из футляров» – и встреча ещё радостнее вверх! А когда Катя тащила к ящику какую-нибудь бурду в кастрюле, а рядом припрыгивал Митька – трубы гвоздили из ящика, не переставая. Митька бежал вперёд, как сурдину выдёргивал, распахивал дверцу, и гуси с распростёртыми крылами, как с распростёртыми руками, радостно крича, неслись навстречу Кате. И бегали, бегали ласковыми шеями по бёдрам её, по животу, а то и к лицу норовили добраться. И те́гали, те́гали. «Ну, ну, хватит, хватит!» – успокаивала их Катя, потом выливала бурду в корыто. Извинившись за прозу жизни, генералы приступали к трапезе – щуками процеживались в корыте. В другое, оцинкованное, корыто Катя наливала колодезной воды, и, отобедав, генералы по очереди залезали в него – ванну принимали. Они приседали, накатывая воду на себя, как мочалками, гуляли головами по спине у себя, на груди, по бокам; затем, выйдя из корыта, прорабатывали клювами каждое перо, не забывая даже про малюсенькие пёрышки. А когда они потом ходили с Катей кругами по осеннему, растерзанному огороду – белогрудые, в будто накинутых на плечи чистых серых шинелях, благоухая свежестью и здоровьем, – то это были уже натуральные генералы, сопровождающие даму на прогулке.