Ксения Медведевич - Сторож брату своему. Страница 65

Шорох. Шорох.

Горло сдавило страхом. Таким, что над вымокшим от пота лбом торчком встали волосы. Ступни заледенели, его всего трясло.

Когда засвиристел вынимаемый из ножен меч, аль-Амин заорал — от неожиданности.

Тарик шагнул в сторону, клинок зеркально полыхнул в руке.

Аждахак разинул пасть, и Мухаммад заорал как резаный. Столько зубов сразу он никогда не видел.

Нерегиль скользнул к змею, как хорек — быстро и от быстроты незаметно. А тварь ударила хвостом — и окуталась блескучим коконом. Тарик злобно, пронзительно закричал — как же, из-под носа забрали добычу! — и попытался сигануть вслед за змеем в блескучее облако, Мухаммад заорал с новой силой:

— Нет! Не оставляй меня здесь, во имя Милостивого!!!

Тарик повернулся, оскалился, рявкнул — а кокон вспыхнул и исчез окончательно.

Нерегиль запрокинул башку и взвыл, как гончая.

В ответ под ногами шевельнулась почва. Аль-Амин понял, что сейчас умрет.

— О Всевышний, милостивый, милосердный, дай мне пережить это день…

Он едва сумел прохрипеть это. В голове стало быстро смеркаться.

И вдруг — дикое, пронзительное:

— Мяяяаааааа!!!.. Мяааааа!..

Кошачий вопль ворвался в слух — и следом аль-Амина затопило чувство, позднее опознанное как безграничное удивление: откуда здесь взяться котам?!

Последнее, что он увидел, показалось ему пятнистым струящимся во все стороны ковром: вереща и топорща шерсть, на него бежали сотни, тысячи оскаленных кошек.


винная лавка в Харате,

четыре дня спустя


Черный, ослепительно черный против закатного солнца кот вышагивал по циновкам туда-сюда. Тарег сидел, прислонившись к стене, и блаженно жмурился, подставляя лицо свету.

В плоской деревянной чашке плескалась какая-то жидкость, которую нерегиль с трудом опознавал как вино. Солнце качалось в нем ярким, пускающим зайчики блюдцем. С айвана открывался не ахти какой вид — точнее, вид открывался совсем никакой — но даже зрелище подсохшего садика с вытоптанной травой совсем не смущало нерегиля.

Под хилым абрикосом на лоскутных одеялах сидела изрядно подвыпившая компания. Хохот и веселые крики заставляли оборачиваться других гостей, примостившихся на циновках в тени редколистных пальм и подсохших акаций. Предводительствовал в собрании полный краснолицый ашшарит в щегольской чалме радужных павлиньих переливов.

Еще с утра роскошный тюрбан Абу Нуваса — а это, конечно же, был он — украшала драгоценная эгретка. Но день уже клонился к вечеру — поэт успел пропить и эгретку, и большую часть серебряных дирхемов из кошелька в рукаве. В конце концов, они с друзьями срывали флажок уже во второй таверне, избавляя пронырливых ханьцев от запасов фруктовой бормотухи.

— Хлебни, Имру, — приоткрыв один глаз, посоветовал Тарег джинну.

— Премного благодарен! — злобно мявкнул тот. — Сами пейте свой шмурдяк!..

И, сердито бормоча в растопыренные усы, продолжил свое маятниковое хождение.

— А то присядь, — позевывая, проурчал Митама со своего коврика.

Тигр лежал на животе, положив золотую морду на лапы, и жмурился на заходящее солнце.

— Вот уж действительно, Имру, сядь, голова от тебя кругом идет, — улыбаясь теплым лучам, протянул нерегиль.

В ответ кот поднял взъерошенные лопатки:

— Сядь? Сядь, ты говоришь?.. Он назвал меня бездарем!

— Неправда, — проворчал Митама. — Он всего лишь прочитал тебе свое всегдашнее: «Мне говорят: „Вспомнил бы ты в стихах кочевье племени асад! Да не будет обильно твое молоко! Скажи, что это за племя асад? Не заимствуй у бедуинов ни их развлечений, ни их образа жизни. Ведь жизнь их — бесплодная земля… Куда там кочевью до дворцов Хосрова!“»

— Вообще-то, я с ним согласен, — покивал Тарег. — Дворцы Хосрова внушают больше уважения, чем палатки бедуинов, я свидетельствую это, ибо сам видел…

Кота аж затрясло. Он забил хвостом и растопырил уши:

— Да… Да как ты можешь, Тарег! Как — ты — можешь! После того, что я для тебя сделал!

Нерегиль вздохнул и потянулся почесать джинна за ухом. Тот свирепо увернулся и сел поодаль, обмотав лапы хвостом. Тарег вздохнул еще раз:

— Прости, Имру, ты ведь знаешь, я в поэзии не силен. А за то, что ты сделал, я благодарен. Считай, я твой должник.

В ответ кот поднялся, подошел и вспрыгнул нерегилю на живот — мол, чеши за ухом, так уж и быть. Тарег принялся гладить короткую густую шерсть, прижимая ладонью уши и проводя пальцами до самого основания хвоста. Имруулькайс блаженно прикрывал глаза каждый раз, когда ладонь нерегиля прикасалась к его затылку.

Наконец, кот дернул хвостом и спрыгнул на циновку. И сказал:

— Ладно, самийа. Ничего ты мне не должен. Считай, что я расплатился за то… мнээ… за тот… мнээ… вымысел. В Фейсале.

— Вранье, ты хотел сказать, — насмешливо заметил Митама и погрозился золотой лапой. — К тому же, вы никого не нашли. Ушел змей, ушел с концами. И как ушел, так и снова придет. Да.

Тарег покачал головой:

— Кто же виноват? Джинны сделали, что могли.

Кот горестно вздохнул.

И вдруг злобно прижал уши:

— Что же до твоего… владельца, то ты попросил — мы отнесли его в город. И ему, ублюдку, со мной вовек за это не рассчитаться. Так что я предпочитаю списать долг.

Тарег снова кивнул. Джинн вытянул хвост:

— И я снова скажу тебе — зря ты это сделал. Он тебе не простит. Никогда. Знаешь, что эти смертные твари больше всего ненавидят?

Тарег молчал, опустив голову.

— Я тебе скажу, — мрачно сказал кот, злобно дергая хвостом. — Они больше всего ненавидят, когда им делают добро. Когда спасают, вытаскивают из передряг, помогают в беде. Вот этого, Полдореа, они простить не могут. Потому что когда потом в ответ они тебя предают, они чувствуют себя тем, кто они есть на самом деле, — мразью и ублюдками творения.

И кот отошел и сел у самого края террасы.

Нетрезвая компания под абрикосом разразилась взрывом хохота. Покачиваясь на нетвердых ногах, Абу Нувас поднялся и принялся громко читать, отмахивая ладонью:

Когда любимая покинула меня,
На небесах померкло солнце — светоч дня.
И так измучили меня воспоминанья,
Так думы черные терзали мне сознанье,
Что дьявола призвал я, и ко мне
Явился он потолковать наедине.
«Ты видишь, — я сказал, — от слез опухли веки,
Я плачу, я не сплю, погублен я навеки.
И если ты свою здесь не проявишь власть,
Не сможешь мне вернуть моей любимой страсть,
То сочинять стихи я брошу непременно,
От песен откажусь, забуду кубок пенный,
Засяду за коран — увидишь ты,
Как я сижу за ним с утра до темноты.
Молиться я начну, поститься честь по чести,
И будет на уме одно лишь благочестье…»
Вот что я дьяволу сказал… прошло три дня —
Моя любимая пришла обнять меня. [9]

Имруулькайс обернулся, щуря большие зеленые глаза: